После десанта

                Моряки сражались почти три дня. В ночь на 7 января 1942 года остаток разгромленного десанта — 60 человек укрылись на улице Русской в доме № 4. Молодые хозяйки двух квартир Прасковья Перекрестенко и Мария Глушко провели ночных гостей в комнаты, на чердак, в сарай. Хозяйки поставили чайник, принесли марлю, стали рвать ее на бинты. Ровенского ранило в глаз, и женщины ножницами извлекли осколок.

                Рано утром 7 января немцы начали обходить улицы — двор за двором, дом за домом… (В этот день, а также 8 и 9 января было арестовано около шести тысяч жителей — «за помощь десанту». А всего было расстреляно 12.640 человек. Почти треть довоенного населения Евпатории).

                У Марии — девятилетняя дочь, а у Прасковьи — шестилетний сын и старики. Женщины успели нарисовать на воротах крест и написать «холера».

                Через сутки моряки покинули город. В Севастополь пробилось лишь четверо — Литовчук, Лаврухин, Задвернюк и Ведерников, чекисты особого отдела флота. Десять дней и ночей шли они по тылам противника. Впереди было еще три с половиной года войны. Литовчук и Ведерников погибли вскоре же, когда оставляли с боями Севастополь. А два Алексея — Задвернюк и Лаврухин потерялись в этой огромной войне.

                Но ушли из Евпатории не все. Двое остались в этом же доме — на Русской, 4 — ждать высадки второго эшелона десанта. Однажды к женщинам заглянут сосед Иван Гнеденко, или, как звал его весь город, — Ванька-Рыжий.

                — Я знаю, у вас прячутся двое, — сказал он, — я тоже укрыл одного — ваши его знают. Но у меня пацан случайно заметил гостя, может проболтаться. Нельзя ли моего к вам, на время, там что-нибудь придумаем.

                Женщины замахали руками, сказали, что у них никого нет.

                Десантники выяснили, что Ванька-Рыжий работает возчиком на электростанции, по слухам — пьяница, его постоянное место — возле рынка, у забегаловки.

                — Гоните,— сказали они,— даже во двор не пускайте.

                Гостем Гнеденко оказался бывший секретарь Симферопольского горкома партии Александр Иванович Галушкин. Он пришел с десантом, чтобы возглавить в освобожденной Евпатории партийную организацию.

                Получив отказ, Ванька-Рыжий Гнеденко перепрятал десантника на Льва Толстого, 13. Александр Иванович поселился в семье Гализдро — жили здесь бабушка Матрена Васильевна, ее дочь Мария Ивановна, дети Марии — 16-летний Толя и Антонина 22 лет. У Антонины был свой ребенок — Георгий, один год и восемь месяцев от роду. Большая была семья.

                Галушкин создал подпольную группу.

*   *   *

                Из письма жене Галушкина от его друзей, сослуживцев:

 

                «Уважаемая Вера Андреевна! С глубоким прискорбием должны еще раз подтвердить предыдущее известие и сообщить, что Александр Иванович считается без вести пропавшим. Вам и вашей семье выражаем глубокое соболезнование.

23 апреля 1942 г».

 

                Александр Иванович был еще жив, и жить ему оставалось ровно две недели.

                Из давнего, в начале войны, письма Галушкина сыну:

 

                «Юра! Ты писал, чтобы я крепко бил фашистов и в руки им не попадал. Дорогой мой сыночек! Всегда за поясом у меня наган, из которого скорее застрелюсь, чем к фашистам попаду».

 

                Их выдали. 7 мая дом оцепили каратели. Александр Иванович отстреливался. Когда остался один патрон, выстрелил себе в висок.

                Он был последним десантником, погибшим в Евпатории.

                Александр Иванович Галушкин лежал посреди двора, и фашисты загоняли сюда случайных прохожих. Вопрос был один: «Кто знает этого человека?»

                Никто не знал. Кроме семьи Гализдро и Ваньки.

                Семью Гализдро пытали сначала в доме, всех — от старой бабушки до ее правнука малыша Георгия — его, самого маленького, хватали за волосы, пинали. Марию Ивановну увозили в гестапо полубезумной.

                Их расстреляли всех, всю семью.

                Вместе с ними долго пытали, а затем расстреляли членов подпольной группы комсомольцев Дроздова, Руденко, Бузина.

                Неопознанный Галушкин продолжал лежать во дворе.

                Когда дом Гализдро оцепили, Ванька-Рыжий был у своего брата Федора. Ванька глянул в окно и увидел — оцепляют не только дом, но и весь квартал.

                — Беги! — сказал Федор. — Еще успеешь.

                — Не побегу,— ответил Иван. Он боялся за свою семью и сам вышел навстречу немцам.

                По городу прошел стойкий слух: семью Гализдро выдал Ванька-Рыжий.

                Конечно, были и трусы, были и предатели. На войне как на войне. Были в Евпатории и свои полицаи, местные.

                Но не они определяли характер города, судьбу войны.

*   *   *

                Все Ванька да Ванька, а было ему пятьдесят лет. Отчества его никто не знал, да и зачем человеку отчество, если он работает возчиком и выпивает.

                Его держали в полиции ровно неделю. Он знал и того, кто застрелился во дворе дома Гализдро, и тех, кто скрывался на улице Русской в доме № 4. Мне неизвестно, пробовали ли в полиции подпоить Гнеденко. Может быть, может быть.

                Потом пальцы его рук стали вставлять в дверной проем, пока не переломали, потом отрезали ему уши и нос. Потом отпилили ему кисти рук, потом отпилили ноги.

                Живые останки Ваньки-Рыжего лежали в гестапо. И фашисты стояли над ними. Трудно было узнать в человеке человека, одна лишь душа еще трепетала, мерцала, доживала последние минуты свои. Загадочная славянская душа.

                Таких мук, какие принял Ванька-Рыжий, не принял никто и никогда на этом побережье, начиная, наверное, со времен скифов.

                Воюют солдаты, но побеждает народ. Мы часто говорим — народ! Велик, могуч! Как о чистом воздухе, который не увидеть и не объять. Но увидеть, потрогать, положить на плечо руку — народу, как?

                Возчик Ванька-Рыжий — вот народ. Иван Кондратьевич Гнеденко.

                …Десять дней лежал неопознанный Галушкин во дворе опустевшего дома Гализдро. Фашисты установили пост — а вдруг кто-то из его знакомых заглянет. Все зря.

*   *   *

                Неисповедимы пути людские. После войны Перекрестенко жила уже не на улице Русской, а в другом доме, неподалеку. Жила много лет. И вот из этого дома ее стали выселять. Горисполком решил продать домик как малометражный. Кому? Другому лицу. Конкретно? Молодому экспедитору мясокомбината… Прасковья Григорьевна хотела сама внести деньги, чтобы купить этот домик, в котором прожила много лет. Но ей сказали — нельзя. Экспедитору — можно, вам — нет. К кому обратиться?

                Если бы хоть кто-то был жив из моряков…

                И вдруг — есть! Жив! Оказалось, в Севастополе живет Алексей Лаврухин, пулеметчик из группы Литовчука. Как сумел он уцелеть в этой войне — непостижимо!

                Вы, конечно, слышали песню с такими словами: «Последний матрос Севастополь покинул…». Считайте, что эти строки про матроса Лаврухина. От Херсонесского маяка отходил последний катер с последними защитниками, моряки прыгали с обрыва на берег, а Лаврухин не мог прыгать, у него были перебиты обе ноги, он полз к обрыву, а вниз стал спускаться по веревке. Оставалось несколько метров, когда он, потеряв сознание, рухнул вниз. Дальше не помнил ничего — как его подобрали, как шли морем. Очнулся в Новороссийске, в госпитале, здесь его нашло долго плутавшее письмо от Ольги — невесты.

                — Жить будете, ходить — нет, — так сказали ему врачи.

                Но моряк и жить остался, и ходить стал. Он еще успел довоевать свое, еще получил медали за освобождение двух европейских столиц.

                Когда его разыскала Перекрестенко, у них с Ольгой Прокофьевной было уже четверо детей. Работал, как воевал,— безупречно. Больше пятидесяти грамот, поощрений, благодарностей, имя — в Книге почета.

 

                «Многоуважаемая Прасковья Григорьевна, вы для меня мать родная, хотя и не по возрасту, но по содержанию своей души. Не отчаивайтесь, не для того я оставался живой и через двадцать шесть лет появился перед вами на свет, чтобы не помочь вам».

 

                «Редакции «Известий». Уважаемая редакция, я хочу напомнить об одной тыловой гражданке… В городе люди думают, что все десантники погибли, но так не бывает, кто-нибудь жив да остается, и вот я двадцать шесть лет спустя заявляю, что я живой. До этого я молчал, ведь все мы воевали, что кричать об этом?.. А. Лаврухин».

 

                Бывший моряк Черноморского Флота поднялся в полный рост. Дом вернули Перекрестенко.

*   *   *

                Почти до конца шестидесятых годов так и считалось — из 740 десантников только четверо добрались до Севастополя, из них трое потом погибли.

                Но когда Перекрестенко попала в беду, откликнулись вдруг… другие участники десанта. Словно из небытия возникли М. Борисов, рабочий из Немана (бывший морской пехотинец), Н. Панасенко, инженер из Новосибирска (бывший разведчик), X. Ровенский, рабочий из Днепропетровска (бывший сапер, это его ранило в глаз, и женщины на Русской, 4 ножницами вынимали осколок). Чуть позже стали всплывать новые имена — бывший командир роты морских пехотинцев Николай Шевченко (из Краснодара), бывшие пулеметчики Виктор Дунайцев (из Симферополя) и Василий Щелыкальнов (из Гусь-Хрустального), потом обнаружились Корниенко, Пронин, Крючков.

                Сколько их осталось в живых? Точно не знаю. Все равно единицы.

                Что спасло их? Чудо. Кого-то в трюме корабля тяжело раненным доставили в Севастополь, кого-то в бессознательном состоянии взяли в плен (немцы моряков в плен не брали, но в Евпатории были и румынские части). Бывший морской пехотинец Николай Панасенко прошел шесть фашистских концлагерей и лазаретов для военнопленных, его выводили на расстрел. Разве не чудо, что он жив!

                И даже из группы Латышева (13 человек высадились с подводной лодки с заданием выяснить судьбу десанта. Последние слова Латышева: «Подрываемся на своих гранатах, прощайте…»), даже из этой маленькой группы один спасся — Василюк, он кинулся в море.

                Остался жив Иван Клименко: с гибнущего тральщика «Взрыватель» его отправили с донесением вплавь до Севастополя. Он плыл долго в ледяной воде, пока его, полубессознательного, не подобрал наш корабль.

                О нем рассказал бывший чекист Галкин:

                — Он очень больной был. Так, с виду, вроде ничего, а как заговоришь о десанте, его начинает трясти… Говорить с ним нельзя было, я почти ничего и не узнал от него. Он умер.

                Василий Александрович Галкин неспроста интересовался судьбами десантников. Перед войной его рекомендовал в партию Александр Иванович Галушкин. Уйдя на пенсию, Галкин продолжал заниматься историей десанта. И это он, Галкин, в конце концов раскопал историю Галушкина, семьи Гализдро, Ваньки-Рыжего.

                Большое это дело — чувство долга.

                Лаврухин, с которого все началось, никак не мог поверить, что трое его боевых друзей по десятидневному переходу погибли потом при защите Севастополя. Особенно не хотел смириться с гибелью самого лихого из них — тезки Алексея Задвернюка. Лаврухин так и говорил друзьям: не мог он погибнуть. Я — мог, он — нет.

                И свершилось еще одно чудо. Действительно, жив оказался Алексей Задвернюк! В одном из поселков Горьковской области работал в колхозе бригадиром.

                …Как они встретились в Москве, на перроне Казанского вокзала! Двадцать восемь лет спустя! Лаврухин не рассчитал, и вагон с Задвернюком проплыл мимо, но тот уже стоял в тамбуре первым и сам, узнав в толпе на перроне Лаврухина, спрыгнул на ходу.

                Как они встретились! Как кинулись друг к другу! Они плакали — два моряка…

                И известинский фотокорреспондент Сергей Косырев, сам фронтовик, расчувствовавшись, забыл нажать кнопку фотоаппарата. Успел снять в последний момент. Посмотрите, читатель, внимательно на этот снимок, он на первой странице. Справа — Алексей Лаврухин. Слева — Алексей Задвернюк.

                Они относились друг к другу с нежностью — оставшиеся в живых десантники. Они — малая горстка их — ездили к Лаврухину в гости в Севастополь, оттуда вместе морем — в Евпаторию.

                Они снова оказались рядом, и эти годы были самыми счастливыми в их жизни.

*   *   *

                После войны — это тоже война. На Красной горке вскрывали могилы. В одной из ям Любовь Андрющенко узнала мать и отца, в другой старики Радиковы узнали сына Петра…

                Для нас и сегодня — после войны. Летом прошлого года в Приморском сквере Евпатории экскаватор зачерпнул останки моряков.

                Как долго все это будет, где предел?

                В прошлом году летом на мысе Хрустальный начали закладывать фундамент мемориального комплекса защитникам Севастополя. Бульдозерист наткнулся на большое двухпудовое ядро. Он покачал его в руках и бросил. Ядро взорвалось, двое погибли.

                Это было ядро Крымской войны 1853—1856 годов.

                Вот что значит воевать на своей земле.

*   *   *

                Если вы, читатель, увидите вдруг, что какой-то старик нервничает, хочет быстрей попасть к врачу — не сердитесь на него, это, быть может, Ровенский, почти ослепший, пришел лечить единственный глаз свой.

                Если увидите, что пожилая женщина с трудом, задыхаясь, переходит улицу, — помогите ей, это, быть может, немного дальше, чем надо, убрела от дома на больных, опухших ногах своих Перекрестенко, и ей не хватает сил вернуться.

                И пожилому мужчине уступите место в автобусе. Я знаю, о любом старике надо заботиться, о каждом. Но все-таки… Может быть, это Лаврухин, у него изранены обе ноги. Уступите сегодня, сейчас. Завтра будет поздно. Завтра его не будет.

                Это только кажется, что их много и что они всегда с нами. На самом деле они уходят, их почти не остается.

                …Несколько лет назад, в самом конце ноября, на одной из окраинных севастопольских улочек умирал старик — высохший, желтый, с остатками седых волос. Когда к дому подъехала «скорая помощь», чтобы забрать его в больницу, где он должен был умереть, зять, молодой парень, накрыл его одеялом, легко, как пушинку, поднял на руки и вынес. Во дворе старик попросил положить его на землю. Он оглядывал крыльцо с пластиковыми перилами, которые сам делал, чтобы легче было ходить, цементный двор, баньку в углу, виноградные лозы вокруг. Он лежал минут десять, он все хотел запомнить, и санитар не торопил его. Осень была на исходе, но светило солнце, стояла тишина, и такая была благодать в природе, что лучше и не надо. И это хорошо, потому что даже малое движение воздуха, легкий ветерок мог поднять старика и унести — так он был слаб и худ, к тому же у него не было одной ноги, от самого бедра.

                Это был Лаврухин.

                Перед этим его парализовало — правую часть тела, и он упрямо учился писать левой рукой. Потом нога его почернела, как тогда в войну, когда он последним уходил из Севастополя. Ему сделали три операции, прежде чем ампутировать ногу.

                До смерти оставалось еще месяца два, когда он спросил Ольгу Прокофьевну: «А в чем ты положишь меня?» Она заплакала. Но он ей приказал, и она вынула из шифоньера белую рубашку — новую, ни разу не надетую, которую зять привез из Германии. Достала костюм черный. «А на ноги что?» Она, не переставая плакать, достала ботинки. «Не надо,— сказал он, — тяжело с одной ногой в ботинках. Тапочки коричневые приготовь».

                Я спрашиваю Ольгу Прокофьевну, какие были его последние слова.

                — Он с вечера мне сказал: домой не уходи. А рано утром умер. В полном сознании, он только имена одни называл, торопился. Думал разговором смерть перебить. Сначала родных всех назвал — попрощался, потом однополчан — много имен, тех даже, кто еще тогда, в январе, погиб… Похоронили очень хорошо. Музей Черноморского флота машину дал, завод помог, все товарищи пришли. Перекрестенко пятьдесят рублей прислала.

                П. Перекрестенко:

                «Я когда узнала о смерти Лаврухина, дак я кричала криком! Одна я теперь осталась».

                В одно время с Лаврухиным парализовало в Горьковской области Задвернюка. Тоже правую половину тела. И умер он в тот же год. Той же осенью. Они были, как близнецы, — два Алексея.

*   *   *

                Мы прогуливаемся по Евпатории с бывшим сержантом морской пехоты, десантником Александром Илларионовичем Егоровым. Он рассказывает: «А мы и не волновались перед высадкой. Мы же к своей земле шли, к нашей».

                До конца шестидесятых годов Егоров и не знал, что высаживался с десантом именно в Евпатории…

                Приехал как-то в Севастополь, там экскурсовод стала показывать экскурсантам Стрелецкую бухту, рассказала о Евпаторийском десанте. Он вспомнил: шли тоже отсюда, а куда — на их катере почему-то не объявили. Он отправился потом в Евпаторию и с волнением стал узнавать все вокруг — и набережную, и парк, и трамвайную линию. Жил тогда Егоров на Севере, чувствовал себя совсем скверно, а здесь, на юге, вдруг «оздоровел». Попросился на прием в горисполком. Дело было как раз после истории с Перекрестенко, и ему не отказали — разрешили купить здесь дешевый домик, он его своими руками достроил, и теперь чувствует себя счастливым.

 

                — Вот здесь, — показывает он, — на меня кинулся сзади часовой, но ребята его штыком прикололи. Здесь шла немецкая машина, и когда она поравнялась с нами, я гранату в смотровое стекло кинул. Я за столбом стоял, а двое моих ребят лежали. Меня ранило в руку, в ногу и в голову. И тех двоих тяжело ранило. Я пакет вскрыл, стал одному голову перевязывать, а пальцы аж туда все и утонули — вся голова разбита. Он только успел спросить: «Кто меня перевязал?» Я говорю: «Сержант Егоров»,— он и умер сразу. Второй просит: «Пристрели меня», — я говорю: «Нет, я сам такой же». Ногу разбитую на винтовочный ремень устроил, а винтовку, значит, вместо костыля приспособил и — в город. Все же туда идут… Дошел до Театральной площади, и там возле трансформаторной будки потерял сознание. Очнулся, когда услышал: раненых на берег. Я обратно, к своему раненому. Лежит. На катере доставили нас в Севастополь.

 

                Для сержанта морской пехоты Егорова Евпаторийский десант был далеко не главным событием на войне. До этого под Алуштой от роты (120 человек) их осталось всего восемь. Потом снова бой, тоже под Алуштой, от новой роты осталось двенадцать человек, и снова он живой. Потом от взвода осталось их двое… Такая была война.

                Сейчас в Евпатории он живет, работает, но выглядит здесь несколько чужим. Ходят вокруг загорелые, беззаботные, распахнутые. А Егоров в костюме, застегнут на все пуговицы, застенчив.

                — Ну что же, — говорит он виновато даже, — мы ведь плацдарм заняли. Мы свое задание выполнили, а?

                Мы прощаемся. Он, маленький, худощавый, стеснительный, уходит. И я знаю, в первый автобус он не попадет, — час пик, и во второй не попадет.

                Я еще брожу по городу, думаю: хорошо бы им, немногим, дожить оставшееся время без забот. Хорошо бы выхлопотать маленькую персональную пенсию (местную) для Перекрестенко. Если не ей — местную персональную пенсию,— то кому же? Сейчас уже никто столько не сделает, сколько она тогда за 2 года и 4 месяца. Какую-то память сохранить бы — о каждом. Может быть, не знаю, на какой-то улице повесить указатель: «Имени Ивана Гнеденко». Сейчас его уже и не помнит никто, и не знает. Только Перекрестенко та же помнит:

                — Все это разговоры, что выпивал. Он за жизнь свою мухи не обидел. Ну, если иногда немножко и выпьет, едет на своей подводе мимо, песни украинские поет. Хорошо пел, красиво.

                Я представляю: экскурсовод ведет экскурсантов по Евпатории (их много бывает здесь), приводит на улицу имени Ивана Гнеденко. «Кто это?» — спрашивают экскурсовода.

                — А был такой человек, как все. Работал возчиком. А потом началась война…

Севастополь — Евпатория

1983 г.

Последушки

© 2020 Эдвин Поляновский. Наследники.

  • Vkontakte Social Иконка